— Смазливая цыганочка. Поет, пляшет, гадает, ребятам подмигивает. Вот Гриня за ней и приударил.
— Сколько же лет Репьеву было?
— Тридцать с небольшим… Мертвый он значительно старше выглядит.
— Холостяк?
— Да.
— Увлекался женщинами?
— Не сказал бы. Впервые на него какая-то дурь с этой цыганочкой нашла. Предупреждали ведь и я, и Кротов: «Не шути, Гриня, с огнем». Нет, не внял разуму. Видимо, судьба…
Помолчали. Прокурор опять спросил:
— Слушай, Гвоздарев, а из местных никто с Репьевым не мог счеты свести?
Бригадир отрицательно крутнул головой:
— Нет, за местных жителей я ручаюсь. Гриня, конечно, не ангелом был, и прозвище «Баламут» к нему не случайно прилипло. Иной раз, как выпьет, зубатился с людьми. Но из наших селян ни один человек на убийство не решится.
— А из гостей?..
— Гости в Серебровку обычно по субботам да воскресеньям наплывают, а сегодня — средина недели.
Прокурор повернулся к Голубеву:
— Будем отрабатывать версию с цыганами. Мы сейчас закончим здесь осмотр, прочешем прилегающую к пасеке местность и уедем, чтобы в райцентре допросить цыган. Тебе же, Вячеслав Дмитриевич, придется на денек остаться в Серебровке и по поручению следователя потолковать с народом.
Серебровка была обычной сибирской деревней с двумя рядами добротных бревенчатых домов, выстроенных вдоль одной ровной, как линейка, улицы. От других сел, будто оправдывая свое название, она отличалась, пожалуй, лишь особой ухоженностью. Крыши домов белели аккуратно пригнанным шифером, окна — в узорных, ярко выкрашенных наличниках. Огороженные палисадники густо заросли цветниками и малинником, а по сторонам от проезжей дороги вдоль всей улицы зеленела — такая редкая в современных селах — придорожная мурава.
Смерть пасечника вызвала у серебровцев неподдельное удивление. Все, с кем пришлось беседовать Славе Голубеву, будто сговорившись, заявляли, что врагов у Репьева в селе нет. Не без того, конечно, кое с кем из селян Гриня скандалил, но ни рукоприкладства, ни угроз никогда не было, и ему, само собой, никто мстить не собирался.
В Серебровке Репьев появился пять лет назад, освободившись из исправительно-трудовой колонии. Где он отбывал наказание и за что, серебровцы не знали. В колхозе начал работать шофером, водительское удостоверение у него было, — затем пробовал трактористом, комбайнером, куда-то уезжал из Серебровки, но быстро вернулся и упросил бригадира Гвоздарева направить его на курсы пчеловодов. Проучившись зиму в Новосибирске, прошлой весной принял колхозную пасеку. С той поры поселился в пасечной избушке. В деревню наведывался лишь за продуктами да по делу. Подвыпив, любил разыгрывать стариков и «качать права» начальству. Трезвый был замкнутый, нелюдимый и как будто стеснялся своих пьяных выходок. Несмотря на «художества», пчелиное хозяйство Репьев вел добросовестно и колхозный мед не разбазаривал, хотя на пасеку частенько подкатывались горожане. Своим же колхозникам, по распоряжению бригадира и председателя, меду не жалел. Об отношениях Репьева с цыганами никто из серебровцев ничего толком не знал, за исключением того, что Гриня «крутил любовь» с Розой.
Поздно вечером, допросив по поручению следователя около десятка сельчан, Голубев пришел в бригадную контору. В просторном коридоре с расставленными у стен стульями пожилая техничка мыла пол, а из кабинета бригадира сквозь неплотно прикрытую дверь слышалось пощелкивание конторских счетов. Гвоздарев, кивком указав на стул, подбил костяшками итог, записал полученную цифру и сказал Голубеву:
— Двести сорок один рубль тридцать четыре копейки надо было получить цыганом за прошедшую неделю.
— Такие деньги шутя не оставляют… — проговорил Слава. — Витольд Михалыч, а можно сейчас пригласить сюда кого-нибудь, кто сегодня утром начинал работу с цыганами?
— Пригласим… — бригадир посмотрел на приоткрытую дверь. — Матрена Марковна!
В кабинет заглянула техничка:
— Чо такое?..
— Сходи до Федора Степановича Половникова. Скажи, бригадир, мол, срочно в контору зовет.
— Прямо щас бежать?
— Прямо сейчас.
Когда техничка скрылась за дверью, Гвоздарев повернулся к Голубеву:
— Половников — кузнец наш. В прошлом году на пенсию вышел, а работу не бросает. По моей просьбе он как бы шефствовал над цыганами.
— Что они хоть собою представляли, эти цыгане?
— Всего их десятка два, наверное, было. Мужчины в возрасте от тридцати до сорока. Один, правда, молодой парень, лет двадцати — двадцати двух. Красивый, на гитаре, что тебе настоящий артист, играет. Старуха годов под семьдесят да два пацаненка кудрявых. Старшему Ромке лет около десяти, а другой года на три помладше. Ну, да вот Роза еще…
— Сам Козаченко как?
— Деловой мужик. Слесарь первейший и порядок в таборе держит — будь здоров! Я как-то смехом предлагал ему стать моим заместителем по дисциплинарной части. Отпетых разгильдяев у меня в бригаде, конечно, нет, но, что греха таить, дисциплинка иной раз прихрамывает. Как ни крути ни верти, а в сельском хозяйстве трудновато наладить работу по производственному принципу. У нас ведь, как страда начинается, — перекурить некогда…
Только-только Голубев и бригадир разговорились о житейских делах, в кабинет вошел кряжистый мужчина с морщинистым лбом и густой проседью в медно-рыжих, подстриженных «под горшок» волосах. Взглянув на Голубева, одетого в милицейскую форму, он смял в руках снятый с головы кожаный картуз, невнятно буркнул «Добрывечер» и, словно изваяние, застыл у порога.